Беседы на том берегу

ВЛАДИСЛАВ САРЫЧЕВ

Александру Ивановичу Герцену посвящается

— Александр! Только полное, тотальное разрушение! Только в разрушении мёртвого, отжившего обретут народы жизнь и свободу вечную! Вот принцип жизни, творчества, альфа и омега всей истории человечества, если угодно – его эстетический принцип! – громогласно, как на митинге, проповедовал человек с львообразной шевелюрой, одутловатым лицом, на котором за 11 лет тюрем и ссылки прежняя мечтательность сменилась выражением какого-то фанатичного изуверства. Взгляд его светлых, навыкате глаз, одновременно тяжело фиксированный на собеседнике – и одновременно странно отсутствующий – неуловимо напоминал религиозного сектанта. При этом сторонник «тотального разрушения» беспрестанно расхаживал из угла в угол просторной комнаты и постоянно дымил сигарой. Казалось порой, что лондонский туман пришёл вместе с ним в комнату. Но городской туман пах смогом, от сигары же исходил аромат недурного гаванского табака.

Его собеседник, закутавшись в черный бархатный халат с алыми отворотами, сидел в кресле у большого окна. Это был высокий человек, с длинными волосами, русой бородой и алыми, полными губами, выдававшими человека, знавшего толк в чувственных наслаждениях. Лицо его было задумчиво, и печать лёгкой меланхолии лежала на нём. Весь его образ говорил, что этот безукоризненный gentleman вовсе не уроженец туманного Альбиона. Отпив из хрустального бокала небольшой глоток хереса, он произнёс после короткого раздумья:

— Страсть к разрушению есть творческая страсть! Как же, помню, помню, Мишель. Когда мы в 1843 году в России прочли эту твою статью в «Немецких ежегодниках», ты преобразился в наших глазах, ты снова стал братом мне, Огареву. Даже Боткин с Белинским переменили свой гнев на тебя, признав, что Мишель наш, этот холодный философ и проповедник преобразился, вернулся к жизни. Но Мишель! С тех пор минуло уже 30 лет – и многое уже перешло в категорию былого. Ты же повторяешь пусть верные, но абстрактные формулы берлинского гегельянства! Предоставь и былым думам стать былым, наконец! Не ты ли любил цитировать из Нового Завета: «Пусть мёртвые хоронят своих мертвецов!»

Сторонник полного разрушения пыхнул сигарой, выпустив целые клубы дыма, скрывшего его голову с львообразной шевелюрой. На мгновение он стал похож на ветхозаветного Бога, с укоризной глядящего с небес сквозь облака на грешную Землю. Этого современного Саваофа звали Михаил Александрович Бакунин. Его собеседник – Александр Иванович Герцен. Беседа эта если не происходила в реальности – то вполне могла происходить году этак в 1862 в Orsett-house, лондонской резиденции Герцена.

— Саша, Саша, друг мой милый! Что ты говоришь! Какая абстракция! Заклинаю тебя! Оглянись вокруг: мир насилия, мир государств и правительств, гнетущей дланью подавляющих народы, мир дельцов-буржуази, богатеющих потом и кровью обездоленного пролетарията – мир этот есть мир противоположности, стоящий на грани если не меча, то ножа! И сила за нами, за отрицанием, за моментом разрушения – ибо те, кто желают сохранить это гибельное статус-кво, не ведают что творят! Стремясь законсервировать «что есть», они взрывают его: это же всё равно что накрыть кипящий котёл глухой крышкой – если не сорвёт последнюю, то разорвёт котёл! Мы, только мы, своим отрицанием прокладываем дорогу будущему. Мы честны: умирающему мы говорим: умри! И да, ты прав, Александр: «пусть мёртвые хоронят своих мертвецов»…

— Умирающему – умри… Но тогда и падающего – подтолкни, не логично ли? В чём и соглашусь с тобой – так в том, что наступают такие времена, что максима твоя будет очень и очень популярна. Впрочем, Мишель, история любит иронию: как знать, возможно и сам ты популярности своего тезиса не обрадуешься. Но мы отвлеклись. Ты говоришь: мир есть столкновение противоположностей – верно, друг, верно, но это же опять твоими устами говорит немецкая спекуляция! Распространи эту верную мысль дальше, и охвати ею факты, саму жизнь, которую ты, с некоторых пор, на словах так любишь против теории – сделай это, и что же ты получишь? Да, столкновение, но что ж с того? Вся история человечества (вспомним нашего немецкого Учителя, так и история Вселенной) движется через столкновение противоположностей. Помилуй, но я не понимаю: если таков порядок вещей в мироздании – то почему вдруг сейчас это столкновение должно привести к какой-то невиданной катастрофе, к какому-то дивному новому миру? Что за религиозная эсхатология, Миша? И у кого?! – у тебя, атеиста и ниспровергателя всех религий и философии!..

Ниспровергатель или не заметил, или сделал вид, что не заметил дружеского упрёка, но с волнением в голосе произнёс:

— Искандер, друже! Но не ты ли сам говорил, писал неоднократно: «мы живём в переходную эпоху», «мы стоим на переломе»? Вот и он, этот перелом истории, который все мы – ты, я, Огарев, Боткин, покойники Белинский и Грановский – так ждали! Он наступает, этот страшный, но несущий жизнь разрыв с прошлым! Но тернист будет этот путь разрушения! «Не мир я принёс вам, но меч!»…

Герцен мягко прервал начинающуюся революционную проповедь:

— Вновь Евангелие от Михаила! Впрочем, полно, друг мой, полно! То, что мы (а говоря «мы», я всегда имел в мыслях нашу Россию) стояли на грани перехода из одной эпохи в другую – от этого я не отказываюсь и сейчас, Мишель. И да, мы несчастное поколение – мы не принадлежим прошлому, но и в будущее войдём уже не мы сами (как два индивида: Герцен и Бакунин), но, в лучшем случае – войдут идеи наши. В этом – наша трагедия. Перемены уже идут (они идут всегда, это трюизм, мон ами): крепостничество пало, но это лишь первый бастион – история на этом не остановится (это тоже старая истина). Я же говорил о другом: эти изменения и перемены – ими движется история, иного и не бывает. Но сам эмпирически бесспорный факт постоянного изменения – идущего через столкновение противоположностей – сам этот факт разве может служить гарантией того, что новая революция вдруг изменит ход вещей? Мишель, ну вспомни же Гегеля и его «Феноменологию Духа», которую ты со страстью цитировал в московских литературных гостиных! Диалектика Herr-und-Knecht, Господина и Раба всё так же действенна: Раб, выполняя всю работу за Господина, постепенно становится де-факто господином своего номинального Господина – но форма должна соответствовать сущности! – и Раб свергает Господина, превращаясь из фактического Господина мира в Господина мира по закону. Но из этого диалектического круговорота нет выхода: нового Господина свергнет новый Раб – и так далее…

— Александр, помилуй! Отдаю должное: Гегель – блестящий, лучший, величайший метафизик прошлого, но метафизика лишь повторяет теологию, эту систематизированную религию! Потому что ссылаться на Гегеля! Успехи позитивных наук сдали всю метафизику с теологией в архив!

— Что не мешает тебе строить свои теории на формулах молодых берлинских учеников этого самого Гегеля! Учеников, которые сами были молоды лет тридцать назад… Мишель, позволь мне всё же развить свою мысль. Мой тезис таков: из признания истории местом борьбы противоположностей ещё вовсе не следует, что эта борьба должна завершиться каким-то финальным столкновением. Теория такого «страшного суда» — во-1-х, антиисторична: раньше была история, а теперь она должна исчезнуть по воле субъекта-теоретика! И, во-2-х, эта теория насквозь проникнута религиозным мистицизмом: можно сколько угодно петь осанну пролетариату, этому новому, коллективному Мессие, но суть от этого не меняется: теория революционного конца света – религиозна по сути и по форме стара как религия: первые христиане в своих катакомбах сформулировали её ничуть не менее ясно чем, ты, мон шер.

Бакунин, нещадно дымя сигарой и разбрасывая за собой пепел, в какой-то раздраженной задумчивости продолжал расхаживать по комнате. Дышал он шумно (сказывалось подорванное здоровье), но на слова Герцена ничего не ответил. Александр Иванович, посмотрев на друга сквозь стекло пустеющего бокала, продолжал:

— Допустим, ты назовёшь мои слова хитросплетениями диалектики. Это конечно, не контраргумент, но изволь: дам тебе сатисфакцию любимыми тобой «фактами жизни». Как ты помнишь, я приехал в Европу в 1847 году. Уже через год континент сотрясался в революционных конвульсиях. Ты помчался на парижские баррикады, оттуда в Германию, Богемию, далее – везде… Тебе, окунувшемуся с головой в революционную бурю, некогда было оглянуться вокруг. Я же, Мишель, наблюдал. И ты знаешь мои выводы: буржуазия – класс лавочников, пусть и лавочников всемирного масштаба. Деньги – их Бог, религия, философия и правительство. Обеспечьте буржуа деньги – и он из отчаянного револьте и монтаньяра в минуту превратится в консерватора и сторонника «порядка любой ценой». Но пролетариат! – возразишь ты. А что пролетариат? Это тень буржуазии! Если пользоваться терминологией нашего старого Георгия Фёдоровича (как его любовно звал Белинский, ты помнишь?), пролетариат – это инобытие буржуазии, её альтер-эго. Пролетарий есть лишь буржуа наоборот. И это не игра слов: своим появлением на свет класс наёмных работников обязан буржуазии, как известно. Но вспомним логику, Мишель: если что-то связано с другим, то свободно ли оно? Нет. Ваш европейский пролетарий – так же зависим от буржуа, как и буржуа от него. И эта зависимость вовсе не есть довод за революцию! Тяжесть гнёта – и степень сопротивления ему вовсе не прямо пропорциональны. Римские рабы столетиями были рабами, выносили гнёт тяжкий, несравнимый с рабством современным – и погубили империю не они, а дикие, свободные варвары, случайностью свалившиеся на римлян. Но ты, Мишель, от страданий наёмных травальеров делаешь умозаключение о том, что эти страдания должны их сподвигнуть на революцию – умозаключаешь и ошибаешься! Суди сам: если устранить эти страдания, если создать рабочему люду достойные условия, дать им жизнь обеспеченную (что не есть невозможность!) – то на что тогда будет опираться твоя революционная теория? Скажу более, этот процесс (назову его обуржуазиванием пролетариата) уже идёт в Европе: сейчас уровень жизни работников несравненно выше, чем четверть века назад! 16-часовой рабочий день сменился 12-часовым, на некоторых предприятиях 10-часовым! Ещё четверть века – и рост материальной обеспеченности наверное позволит сократить рабочий день до 8 часов. Замечу сразу: к росту духовному эти послабления не привели! Что же мы получаем? А получаем мы класс наёмных работников, ничем не отличный от буржуазии, пусть от её низших слоёв. И как буржуазии дай деньги – и делай что пожелаешь! – так и с этим вашим европейским пролетариатом.

— Что же ты предлагаешь, Александр? Ты что, отрицаешь революцию? – глухо спросил Бакунин, на минуту остановив своё беспрестанное хождение по комнате.

— Нет, не отрицаю, Мишель! Но не из Европы придёт она. Европа обречена на диктатуру conglomerated mediocracy, диктатуру объединённой буржуазной посредственности, диктатуру масс, которыми из-за кулис будут манипулировать безымянные кукловоды. «Свет с Востока!» — тебе ли не помнить, Мишель, эти слова. Из России придёт революция: не тронутая ещё буржуазным разложением, она хранит в себе, в своём многомиллионном крестьянстве дух общинности. Русская сельская община – вот источник будущего русского общества. Да, я знаю, крестьяне сейчас идут в города, делаются там наёмными работниками – казалось бы, повторение европейской истории! – но нет! Так только на поверхности: на сами эти мануфактуры, фабрики они несут своё общинное сознание. Не европейскими пролетариями будут они, но русскими работниками, связующими общинную Русь и современную культуру. Диалектический синтез, если хочешь!

— Но это же славянофильство чистейшей воды, Александр!

— А если и так, то что ж дурного в славянофильстве? Аргументируешь ссылкой на имя? Дурной приём, Мишель!

Бакунин усмехнулся в прокуренные усы, и медленно, с расстановкой произнёс:

— Александр, ты – спекулятивная натура! Я сказал тебе это в комплимент в 1840 году – и повторяю сейчас. Если я выставляю противоположности и их борьбу как основной тезис, то ты сам есть олицетворённое столкновение тезиса и антитезиса!

— Что же, а синтеза за мной не признаёшь?

— Признаю, мой дорогой друг, признаю! Почему и говорю: ты есть воплощённая спекуляция в гегелевском смысле! Но не сомнителен ли мой комплимент сейчас: мы остаёмся на почве философии, которая есть рациональная теология — от которой близок путь снова в религию, а последняя – это уж, моё почтение! – есть адвокатское оправдание всех мерзостей этого погибающего мира! Только позитивное познание частных наук должно составлять опору нашему политическому действию!

— Мишель, «какой мерой судите – такой и судимы будете»! Не спеши обвинять философию. Это несправедливо уже потому, что ты, как я тебе уже замечал, постоянно пользуешься её арсеналом – и пользуешься так же свободно и безотчётно как материальными средствами (своими и не только). Позитивные науки, фактическое познание – говоришь ты. Но вдумайся: факты сегодня одни – завтра другие, и те же учёные-эмпирики, что вчера открыли очередной «закон», сегодня принесут тебе без виноватой улыбки на лице новый «закон», опровергающий вчерашнее «открытие». Строить на таком основании «политическое действие» — значит строить его на песке, которому, как известно, свойственно ускользать сквозь пальцы. Это во-1-х. А во-2-х: сам по себе факт родственной связи философии с теологией и религией – ещё не довод против философии. Впрочем, и против религии – не довод.

Сигара вздрогнула в углу рта Мишеля. Его навыкате глаза как будто ещё округлились.

— Как не довод? Ещё Фейербах в своей «Сущности христианства» раз и навсегда выяснил этот вопрос: гегелевская философия – высшая философия – но при этом служанка богословия, религии! Ты же сам рассказывал, как подпрыгнул от радости, прочтя эту книгу в новгородской ссылке!

— Пароксизм радости памятен и мне. Но сейчас я бы подождал радоваться и кое-что возразил бы Фейербаху. Для начала: из того, что философия связана с религией ещё не следует подчинение философии религии. Сам Гегель говорит, что содержание у них общее: и философия, и религия (и, добавлю, искусство) есть формы познания человеком мира. Поэтому, естественно, что общего у них много: у них один и тот же предмет. Но не надо забывать про специфику формы! Искусство познаёт реальность в образах, религия – в форме представлений, философия – в форме чистого понятия. Все эти формы необходимы. Убери одну – и познание мира человеком будет неполно, ущербно. Философия же при этом есть форма высшая, ибо познание чистое, полное, улавливающее суть, необходимое – и отбрасывающее внешнее, случайное. Философии не страшна эта вечная изменчивость фактов «жизни», на которых ты решил строить своё политическое дело, Мишель! Философия занимается вечным – потому если хочешь устойчивой опоры, обопрись на неё. Впрочем, ты это и так делаешь, только бессознательно.

— Да, но метафизиками и теологами всех эпох оправдывалось угнетение! Не следует ли из этого реакционный характер философии?

— Мишель, я вижу, ты изобрёл новую теорию «партийности в философии»? Оставь это плоским умам: философия, как мышление и его высшая форма не имеет членского билета! Но при этом философия – революционна: она как мысль — находится в постоянном движении, постоянно критикуя устоявшиеся формы. Гегелевская диалектика – не служанка богословия, как думал наивный Фейербах, но алгебра революции! Помяни мои слова, Мишель: грядущему поколению придётся прокладывать себе дорогу через революционную бурю, и у штурманов этого поколения будет лишь один компас и ориентир – философия и диалектика. Кстати, те «новые люди», которых ты так любишь, зачастую лишены элементарной философской культуры и диалектического такта – это действительно нигилисты, ничто! Потому и не им прокладывать курс через будущую бурю.

— Но не нам с тобой решать их назначение, Александр!

— Не нам, Мишель. Но история – великий режиссёр, и для своего спектакля актёров она всегда подбирает соответствующих задачам.

— Итак, ты всё же признаёшь, что пятый акт всемирной пьесы всё же близок?!

— Нет, я в итоге склоняюсь, что будущее предвидеть нельзя – и здесь прав Гегель, а не его ученик Цешковский*. Помнишь, все мы в 1840 году зачитывались его «Пролегоменами к историософии»? Так вот, не можем мы это будущее знать – потому и строить теории, исходя из этого незнания – нельзя. Да просто неблагодарное дело будет! А вот что я признаю, так это то, что близок к концу пятый акт нашего с тобой диспута, дорогой Мишель! Занавес, занавес! Да и ужин, наверное, уже подали…


Примечание от редакции:

* Август Цешковский — польский философ, экономист и политический деятель; изучал философию Гегеля под руководством левого гегельянца Карла Мишле.